Через несколько месяцев, 19 июня, Тютчев говорит: «Правда, ничто из того, что происходит, не должно меня удивлять, — до такой степени совершающиеся действия точно соответствуют моему давнишнему представлению о действующих лицах. Но когда стоишь лицом к лицу с действительностью, оскорбляющей и сокрушающей все твое нравственное существо, разве достанет силы, чтобы не отвратить порою взора и не одурманить голову иллюзией..»
И действительно, в некоторых тютчевских письмах того времени проскальзывают утопические мечтания. Биограф поэта К. В. Пигарев писал по этому поводу: «На первых порах Тютчев окрылен надеждами. Он мечтает о «великих и прекрасных событиях…» Севастопольская катастрофа и Парижский мир 1856 года… нанесли жесточайший удар всей политической концепции Тютчева».
С этим невозможно согласиться. Во-первых, Тютчев, как ясно из только что приведенных его слов, сам сознавал иллюзорность тех или иных своих «мечтаний». Вообще в его мироощущении, как и в любом сложном живом организме, не было однозначной прямолинейности.
Но главное даже в другом.
Поэт пережил Крымскую войну мучительно и поистине трагически. Когда она уже близилась к концу, он писал о невыносимости «этой ужасной бессмыслицы, ужасной и шутовской вместе, этого заставляющего то смеяться, то скрежетать зубами противоречия между людьми и делом, между тем, что есть и что должно бы быть…». Крайне тяжело воспринял поэт поражения русской армии и в особенности падение Севастополя. Несмотря на ясное предвидение всего хода событий, он все же пережил, по его собственным словам, «подавляющее и ошеломляющее впечатление севастопольской катастрофы».
И все же Тютчев ни в коей мере не был сломлен. Он только избавился от многих иллюзий и потому вернее и глубже видел теперь лик России, что выразилось и в его поэзии середины 50-х годов. И у него не было сомнений в величии судеб родины.
17 сентября 1855 года, уже после падения Севастополя, он писал: «Наш ум, наш бедный человеческий ум захлебывается и тонет в потоках крови, по-видимому, — по крайней мере так кажется, — столь бесполезно пролитой…. Никогда еще, быть может, не происходило ничего подобного в истории мира: держава, великая, как мир, имеющая так мало средств защиты и лишенная всякой надежды…
Возвращение на верный путь будет сопряжено с долгими и весьма жестокими испытаниями. Что же касается конечного исхода борьбы в пользу России, то, мне кажется, он сомнителен менее, чем когда-либо».
В последующие годы Тютчев предпринял многообразные усилия, направленные к тому, чтобы так или иначе состоялось это «возвращение на верный путь».
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
ПОЭЗИЯ, ЛЮБОВЬ, ПОЛИТИКА
Мужайтесь, боритесь, о храбрые други,
Как бой ни жесток, ни упорна борьба!..
Поэзия и любовь — это понятно, но при чем тут политика? Так могут подумать многие. Однако для Тютчева — ив этом он в самом деле принадлежит к очень немногим (другой величайший русский писатель такого же склада — Достоевский) — политика естественно врастала в наиболее захватывающую и сокровенную глубь переживаний. Так было уже хотя бы потому, что поэт видел в любом существенном политическом событии новое, современное, сегодняшнее звено Истории во всем ее размахе.
До нас дошла замечательная тютчевская фотография начала 1850-х годов, которая воспроизведена в книге. Перед нами лицо, или, пожалуй, уместнее будет сказать — лик поэта-мыслителя, покоряющий зримо запечатленной на нем глубиной и высотой духа. Вместе с тем перед нами прекрасное, исполненное спокойной силы лицо мужчины, мужа в жизненном расцвете (хотя Тютчеву было уже около пятидесяти лет); вглядываясь в него, понимаешь, сколь естественна была вспыхнувшая незадолго до того беспредельная любовь Елены Денисьевой к этому, бывшему в два раза ее старше, человеку. Все более ранние изображения Тютчева явно уступают данной фотографии даже и с точки зрения того, что называется мужской красотой.
Но вглядимся в одну деталь портрета, которую трудно заметить сразу, ибо лицо властно притягивает к себе все внимание. В правой руке поэта — газета, от которой он явно только что поднял глаза. Известны стихи Марины Цветаевой, саркастически клеймящие «читателей газет» вообще; поэтесса упустила, что такие люди, как Тютчев или Достоевский, поистине не могли жить без газет, ибо должны были повседневно слушать бьющийся в них живой пульс мировой истории. И, как мы увидим, политика (и в том числе газеты как таковые) неотделима и от поэзии Тютчева, и даже от самой его любви…
Уже говорилось, что в 1849 году, после окончательного «возвращения» поэта на родину, наступил новый расцвет его творчества. В течение предшествующих десяти лет он почти ничего не написал, — и вот для него словно началась вторая молодость. Более того, в 1849–1852 годах его творческое напряжение, пожалуй, было более значительным, чем в конце 20-х — начале 30-х. К тому же новый период в развитии поэта коренным образом отличался от прежнего.
Отличие это — очень сложное и многозначное, но нельзя не охарактеризовать его здесь хотя бы в самых основных чертах, ибо в нем воплотилось целостное развитие Тютчева как человека, мыслителя, гражданина.
Если попытаться сказать о различии ранней и поздней поэзии Тютчева наиболее кратко, можно сформулировать его суть так: раннее творчество поэта проникнуто мировым, космическим, вселенским духом, а в поздний период на первый план выходят стихии человечности и народности (хотя в то же время тютчевская поэзия вовсе не утрачивает своей всемирности).
В порядке первого приближения к сути дела такое разграничение уместно. Оно, это разграничение, может быть отчетливо подтверждено тютчевским стихотворением, написанным 28 июля 1852 года и обращенным к Елене Денисьевой:
Строфы эти явно перекликаются с целым рядом стихотворений конца 20-х — 30-х годов, утверждавших всецело одухотворенное бытие Природы: «Весенняя гроза», «Снежные горы», «Успокоение», «Полдень», «Над виноградными холмами…», «Летний вечер», «Нет, моего к тебе пристрастья…», «Весна» и др. Выше шла речь о своего рода полемическом гимне: «Не то, что мните вы…», где о природе сказано:
Самый смысл человеческого бытия поэт в императивной форме определял так (стихи 1838 года):
Казалось бы, в стихотворении «Сияет солнце…», написанном через тринадцать лет, опять-таки воспет «сей животворный океан» — «цветущий мир природы», упоенный «избытком жизни». Однако третья, последняя строфа говорит совсем иное:
Оказывается, что одна умиленная улыбка одного человека перевешивает весь этот «цветущий мир природы», в котором — «на всем улыбка»… Стихотворение словно прямо противопоставлено одному из самых основных мотивов раннего творчества поэта.